Шрифт:
Начальник п/я положил телефонную трубку, и у него вдруг вырвалось:
– Не нравится мне все это, очень не нравится. – Он искоса посмотрел на Пальчикова – продаст или не продаст?
– Что это за художники? – показывая на стены, спросил Пальчиков.
– Местные. Исключительно местные матиссы-пикассы, – благодарно преображаясь, встал с кресла начальник п/я. – Только не подумайте, что это дань перестройке. Я начал покупать эти картины еще при Хрущеве, когда он называл таких художников «пидарасами». Надо же было поддержать, а то бы они с голодухи загнулись. Мы ведь суперсекретная шарашка, и в своих расходах на культфонд ни перед кем не отчитываемся. Здесь представлена только малая толика нашей коллекции, а главная часть – в цехах. Хотите посмотреть?
– Хочу, – сказал Пальчиков, подумав: «Жалко, что со мной нет Алевтины, она в живописи понимает больше, чем я».
– А вдруг вас за границу потом не пустят, если узнают, что вы были внутри такой строгой государственной тайны, как наши цеха? – вполушутку, вполусерьез спросил начальник п/я. – Меня вот, например, даже в Болгарию не выпускают.
– Заграница мне не грозит, – отшутился Пальчиков.
Цеха суперсекретного военно-промышленного гиганта, увешанные картинами, были волшебно превращены в залы огромной художественной галереи, что совершенно не мешало работающей на войну без всякого шума и лязга электронной технологии.
Это были картины провинциальных художников-подвижников, земских врачей русского искусства, не выставлявшихся ни на каких «Сотбис» и писавших чудом добытыми красками на чудом добытых холстах. Это были картины тех, кто родился в крестьянских избах, в бараках, в коммунальных квартирах, всю жизнь стоял в очередях за такими простыми продуктами, как молоко, сахар, водка, и никогда не пробовал устриц, киви, артишоков и многого чего другого. Это были картины тех, кто ни разу не был за границей, а покупал альбом Сальвадора Дали или Макса Эрнста вскладчину на десятерых, а «Мастера и Маргариту» Булгакова – на троих, как бутылку. Это были картины тех, кто должен был к утру передать следующему читателю одолженного только на одну ночь тамиздатского, затертого до дыр «Доктора Живаго». Это были картины, которыми интересовались не в областном музее, а в областном КГБ. Это были картины, за которые прятали в психушки.
– Кто же вам все это разрешил выставлять? – не веря своим глазам, спросил Пальчиков.
– Суперсекретность, – весело ответил начальник п/я. – Ведь в наши цеха никакие «идеотологи» не могли проникнуть. Тоже мой неологизм. Лингвистические опыты акулы отечественного империализма.
– А вам не жалко, что эти картины почти никто не видит? – спросил Пальчиков.
– Жалко.
– Вы не хотите отдать их в музей?
– Лучше рассекретить нашу шарашку. Кто вам больше всего понравился из местных художников?
– Свистулькин. Особенно его триптих «Ангел у власти», когда постепенно дегенерирует лицо ангела, превращаясь в дьявола. Аж мурашки по коже… – признался Пальчиков. – Сколько Свистулькину лет?
Лицо начальника п/я омрачилось.
– Нет Свистулькина. Убили. Я его оформил художником при нашем п/я. Дали ему мастерскую, но неосмотрительно – в зоне. Однажды пил с дружками дома, и они все выпили. А он вспомнил, что у него в мастерской есть заначка, и полез через забор в зону. Его охранники и подстрелили. Вот вам и обратная сторона суперсекретности…
– А откуда у вас такой Ноев ковчег? – все-таки не удержался Пальчиков.
Начальник п/я чуть улыбнулся:
– Приезжает к нам ревизор из Москвы и осторожненько спрашивает: «Скажите, как понять то, что в графе расходов у вас значится Лев?» А я ему в духе суровой государственности: «Это код особого военного заказа, и вникать вам в это не советую». Он сразу ручонками замахал, испугался, бедный. Вот вам и весь секрет зоопарка. А теперь, только честно: зачем так срочно нужны эти двести пятьдесят тысяч наручников?
Ответа у Пальчикова не было.
Он возвращался в Москву ночным поездом, ворочался на верхней полке и думал об этих наручниках. Он видел наручники много раз, и были случаи, когда их защелкивал сам. Но двести пятьдесят тысяч – это была цифра, связанная с чем-то во много раз большим, чем стадион в Сантьяго при пиночетовском перевороте.
Еще Пальчиков думал об Алевтине, о том, как она столько лет хочет детей, а у нее выкидыши один за другим, о том, как правильно, что они взяли пятилетнюю девочку Настеньку, чью одинокую мать, уборщицу зоопарка, разорвал белый медведь, сходя с ума от боли, когда какой-то подлец кинул ему пирожное, внутри которого были иголки. Теперь и он, и Алевтина вместе отвечают за девочку, и не вместе им быть никак нельзя. И вдруг, почти уже засыпая, он до рези в глазах отчетливо увидел наручники, с клацаньем сомкнувшиеся на маленьких, несмотря на ее басистый голос, руках Алевтины, где у нее, как обычно, с золотыми веснушками были перепутаны фиолетовые чернильные пятнышки.
У Алевтины почему-то всегда текли авторучки.
2. Исповедь перед путчем
Всю ту августовскую ночь мой пес Бим выл на переделкинской даче, терзая зубами штакетник и пытаясь проломиться грудью и мордой сквозь забор. Он выл не от каких-либо политических предчувствий, а оттого, что ему смертельно хотелось туда, за забор, где по нему страдала такая же косматая и большущая, как он, его любимая.
Они были собаками одной породы, родственной сенбернарам, – московские сторожевые, но трагедия состояла в том, что у бедного Бима не было документа, удостоверяющего его породистость, а хозяева его любимой не хотели тратить ее страсть на то, чтобы появились щенки от беспаспортного и поэтому сомнительного, по законам собачьей бюрократии, отца.