Шрифт:
Разве такой образ жизни безнравствен? Ну да, все искусства безнравственны, кроме тех, чьи низменные чувственные и дидактические проявления стремятся натолкнуть нас на злые или добрые поступки. Ведь всякого рода поступки принадлежат к области этики. Цель искусства – только создавать настроение. Разве такой образ жизни не практичен? Ах, совсем не так легко быть непрактичным, как это воображают невежественные филистеры. Было бы очень хорошо для Англии, если бы это было так. Во всем мире нет страны, которой были бы так нужны непрактичные люди, как нужны они нашей стране. У нас мысль принижена постоянной связью с практикой. Кто из тех, кто проявляет себя в пылу и треволнениях действительной жизни, шумные политики, или крикливые социальные реформаторы, или жалкие узколобые священники, ослепленные страданиями той неинтересной части общества, среди которых они нашли свою судьбу, – кто из них может не шутя претендовать на беспристрастное суждение о чем бы то ни было? Всякая профессия имеет свои предрассудки. Необходимость выбрать карьеру заставляет каждого стать на чьей-нибудь стороне. Мы живем в век переутомленных и недоученных, в век, когда люди так трудолюбивы, что становятся идиотами. И хотя это звучит очень резко, но я не могу не сказать, что такие люди достойны своей судьбы. Самый лучший способ ничего не знать о жизни – это пытаться приносить пользу.
Эрнест. Очаровательная теория, Гильберт.
Гильберт. В этом я не уверен, хотя одна скромная заслуга у нее все же есть – она верна. Желание делать ближним добро сеет обильную жатву ханжей, но это еще меньшая из бед. Ханжа дает пищу для любопытных психологических наблюдений, и хотя изо всех поз моральная поза – самая отвратительная, но поза сама по себе уже есть нечто. В ней заключается формальное признание, что жизнь надо рассматривать с определенной, обдуманной точки зрения. Ученый может возненавидеть легкие добродетели, когда поймет, что гуманитарное сострадание восстает против природы, ибо охраняет неудачников от вымирания. Политико-экономист, со своей стороны, тоже имеет право вопить против гуманности, так как она бережливого человека ставит на один уровень с расточительным, лишая таким образом жизнь самого низменного, а значит, и самого сильного стимула к труду. Но в глазах мыслителя эмоциональные симпатии вредны главным образом потому, что они ограничивают познание и таким образом мешают нам разрешать какие бы то ни было социальные проблемы. При помощи подачек и милостыни мы пытаемся остановить надвигающейся кризис, или, как говорят мои друзья фабианцы, надвигающуюся революцию. А между тем, когда кризис или революция придет, мы ведь будем совершенно бессильны, потому что ничего не будем знать. Итак, Эрнест, не станем себя обманывать. Англия до той поры не достигнет цивилизации, пока не присоединит к своим владениям остров Утопию. За такую прекрасную страну она могла бы, с выгодой для себя, отдать не одну свою колонию. Чего нам недостает – это непрактичных людей, которые смотрят за пределы минуты и думают за пределами сегодняшнего дня. Кто хочет вести народ, легко может этого достичь: пусть он сам последует за чернью. Но только вопиющий в пустыне готовит путь для богов.
Но может быть, вы полагаете, что есть что-то эгоистическое в наблюдении для наблюдения, в созерцании для созерцания. Если вы и вправду так думаете, не говорите мне этого. Только такой эгоистический век, как наш, может сотворить себе кумира из самопожертвования. Только такой жадный век, как наш, непременно ставит выше всяких утонченных интеллектуальных дарований те неглубокие эмоциональные добродетели, которые приносят ему непосредственную практическую выгоду. Они не попадают в цель, наши филантропы и сентименталисты, вечно жужжащие каждому из нас об его обязанностях к ближнему. Развитие расы зависит от развития индивидуума, и там, где культура личности перестает быть идеалом, умственное знамя опускается ниже и ниже и может совсем упасть. Когда вы познакомитесь за обедом с человеком, всю жизнь занимавшимся самообразованием, – я знаю, что в наши дни это редкий тип, но все-таки он еще порой попадается, – вы встаете из-за стола богаче, чувствуя на мгновение, что высокий идеал коснулся ваших дней и очистил их. Но, милый мой Эрнест, очутиться рядом с человеком, который всю жизнь пытался обучать других! Какое ужасное испытание! Какое страшное невежество является в результате этой фатальной привычки навязывать другим свои суждения! Какой ограниченный ум должен быть у такого человека! Как он надоедает нам, да, наверное, и самому себе, бесконечными повторениями и тошнотворным пережевыванием одного и того же, одного и того же! Какое полное отсутствие всяких данных для умственного роста! В каком заколдованном кругу он беспрестанно вращается!
Эрнест. Вы говорите это с каким-то странным чувством, Гильберт. Разве вы недавно пережили это, как вы говорите, ужасное испытание?
Гильберт. Мало кому удается его избежать. Говорят, будто школьный учитель взял теперь заграничный отпуск. Дай Бог, чтобы это было так. Но, по-моему, над нашей жизнью прямо царит этот тип, одним из представителей которого – и, пожалуй, самым незначительным – является он. Как филантроп есть ужасное зло в этической области, таким же злом в области интеллектуальной является человек, который так старается воспитывать других, что у него уже не хватает времени воспитывать себя самого. Нет, Эрнест, культура собственного я – вот истинный идеал человека. Это понял Гёте, и после греков он дал нам больше, чем кто бы то ни было. Это понимали греки и в наследство современному сознанию оставили также понимание созерцательной жизни и критический метод, при помощи которого только и можно осуществлять эту жизнь. Это единственное, что придало Ренессансу величие, подарило нас гуманизмом. Это тоже единственное, что сделает и нашу эпоху великой.
Ведь подлинная слабость Англии заключается не в том, что у нее недостаточное вооружение и неукрепленные берега, а также не в нищете ее темных переулков, не в пьянстве, буйствующем по ее омерзительным притонам, а просто в том, что ее идеалы эмоциональны, а не интеллектуальны.
Правда, интеллектуальный идеал так трудно достижим, и, кроме того, он так непопулярен у толпы. Ведь легко симпатизировать страданию. И так трудно симпатизировать мыслям. Конечно, обыденные люди настолько не понимают, что есть мысль, что думают, назвав теорию опасной, произнести над ней приговор, тогда как только опасные теории и имеют подлинную умственную ценность. Мысль неопасная совсем недостойна быть мыслью.
Эрнест. Гильберт, вы меня сбиваете с толку. Вы сказали мне, что всякое искусство по существу своему безнравственно. Неужели теперь вы хотите сказать, что всякая мысль, по существу своему, опасна?
Гильберт. Да, в сфере практической это так и есть. Общественная безопасность покоится на обычаях, на бессознательном инстинкте, и основа устойчивости общества, как здорового организма, есть полное отсутствие разумности в отдельных его членах. Громадное большинство людей отлично это знает, само становится на сторону великолепной системы, возвышающей их до уровня машины, и так яростно сердится на вторжение интеллектуальности в какие бы то ни было житейские вопросы, что иногда хочется определить человека как разумное животное, приходящее в бешенство каждый раз, когда ему предлагают поступать в соответствии с велениями разума. Но вернемся назад в практическую область и не будем больше говорить о вредных филантропах, которых можно предоставить мудрецу с миндалевидными глазами, Чуанг-Тсу с Желтой реки, доказавшему, что эти благонамеренные и назойливые хлопотуны разрушили простую и непосредственную добродетель, заложенную в человека. Это скучная материя, и мне хочется вернуться назад, в ту область, где критика свободна.
Эрнест. В область разума?
Гильберт. Да. Я уже сказал, как вы помните, что критик тоже по-своему творец, как и художник, и что произведение художника имеет ценность постольку, поскольку оно внушает критику какой-нибудь новый строй мыслей и чувств, которые последний способен воплотить с такой же, если не с большей законченностью формы, как и художник, и даже может, пользуясь новыми изобразительными приемами, создать особую, более совершенную красоту. Но вы, кажется, скептически относитесь к этой теории. Или я несправедливо подозреваю вас в этом?
Эрнест. Не то чтобы совсем скептически, но, сознаюсь, я глубоко убежден, что творчество критика, – а критик, несомненно, творец, – что творчество критика всегда будет чисто субъективным, тогда как величайшие произведения искусства всегда объективны и безличны.
Гильберт. Разница между объективным и субъективным чисто внешняя, случайная и несущественная. Всякое художественное произведение абсолютно субъективно. Коро и сам признавал, что тот ландшафт, который он видит, есть просто его собственное настроение. Великие герои греческой и английской драмы, которые как будто живут своей собственной жизнью, совершенно независимо от создавшего и воплотившего их поэта, на самом деле, при более подробном анализе, оказываются теми же поэтами – только не такими, какими они сами себя считали, а такими, какими они себя не считали. Больше того, я должен сказать, что, чем объективнее кажется нам произведение, тем субъективнее оно на самом деле. Шекспир мог встретить Розенкранца и Гильденстерна на белых улицах Лондона, мог видеть, как слуги двух соперничающих домов показывают на площади друг другу фигу. Но Гамлет родился из его темперамента, а Ромео – из его любовной страсти. Это были части его собственного я, которым он придал видимую форму; импульсы, так сильно кипевшие в нем, что он, как бы против воли, должен был позволить им воплотить свою силу, но не в низменной области действительной жизни, где их сбивали бы и нарушали бы их совершенство, но в воображаемой области искусства, где любовь только в смерти находит свою пышную законченность, где можно заколоть шпиона, подслушивающего за ткаными шпалерами, и бороться в свежевырытой могиле, и заставить преступного короля пить из чаши тот яд, которым он отравил другого, и в лунном сиянии увидеть призрак своего отца, закованного в сталь, тихо шествующего между туманными стенами. Действие в своей ограниченности оставило бы Шекспира неудовлетворенным и не дало бы ему проявиться. И так же, как, только ничего не делая, мог он все совершить, так же, только никогда не говоря в своих драмах о самом себе, он мог так отчетливо выступить в них, несравненно яснее выразить в них свою природу, свой темперамент, чем даже в своих странных, изящных сонетах, где он обнажает перед кристальными очами тайники своей души. Да, объективная форма, по своему существу, есть самая субъективная. Человек меньше всего похож на самого себя, когда говорит от своего лица. Наденьте на него маску, и он скажет вам правду.